- Па, расскажи о войне…, вспомни про Журавку. Ну, вот тебе шесть лет, сорок …какой? …второй год, да? Что ты помнишь?.. Давай не пойдем на ужин. Так тепло здесь. Не знаю, расскажи мне...
Мы с ним одни в больничном дворе, начинает накрапывать дождик. Скоро ужин, но мне не хочется возвращаться в отделение с его запахами. Липы сладким ароматом утешают и от дождевых капель парит асфальт. Я закуриваю и завожу разговор. Он поворачивает лысеющую голову, прищуривается. Редко, почти никогда, он так смотрит на меня. Каждый раз, когда он это делает, мне кажется, что он видит меня и что-то хочет сказать, или уже сказал. Но то, что не успел. Так бывает с человеком, только что очнувшемся от глубокого сна…
- Да, да, я тебе когда-то рассказывал. Сейчас помню немного. Может даже всего одну историю, как это?..
Я кусаю фильтр, затягиваюсь и перебиваю.
- Ну вот ее и расскажи. Мне хочется, чтобы ты вспомнил все подробности. Я тебе потом на ужин сам что-нибудь приготовлю.
Три дня назад ему сделали небольшую операцию. Кроме этого, подлая болезнь Альцгеймера... Он начал называть меня именем младшего брата. Теперь – гораздо хуже. Я «заступил на дежурство». Сменил младшого, насмотревшись по телеку очередных российских вестей о разрушениях и жертвах в Луганске. Кляня опять себя, отправил эсэмэску с куцым и навязшим вопросом: «Ну как ты. Как дела?..»
Ее ответ стегнул и вывернул все мое, что оставалось со мной в этом южном городе. Я знал, что она человек неимоверной внутренней силы, и, конечно, сможет преодолеть многое ради чего-то, и до какого-то момента… Но, я-то знал, какая она трусиха на самом деле. Я почувствовал ее страх, вызов, боль и обиду, как просьбу Иова, и все увидел ее глазами.
И она писала такое: "Что тебе рассказать? Как нас ежедневно крушат?.. Как город превращается в гетто без воды, электричества и связи?.. Как мы спим в коридорах и не знаем проснемся ли, и выйдя на улицу не знаем дойдем ли на работу под минометным обстрелом?.. И как мы себя спрашиваем, — зачем мы здесь, и за что нас пустили в расход? А в конце концов тебе задают вопрос — «ты за кого?» И ответ — «за мир» их не устраивает. Ты должен определится, чью ты кровь будешь пить. Ты даже в самом страшном сне не сможешь себе представить, что происходит сейчас с нами. Все, заканчиваю, начался обстрел..."
Со страхом, с беспомощной яростью от невозможности прямо сейчас защитить, укрыть, избавить от будущих страданий проходили последние дни. Все это уже давно приходилось прятать от отца, как не самые нужные мысли для него в это время. О войне подлой, гражданской, о том, как бы я вел себя в ней, на что мог бы быть способен, - эти червивые мысли точили и разрушали.
И все-таки, неожиданно для себя, я заговорил об этом с папой. Почти сразу я опомнился и пожалел о просьбе, но он уже наклонил голову, уперся взглядом в скрещенные пальцы, немного поиграл ими и начал рассказывать:
- Я был самым старшим в нашей ватаге. И это потом, как раз, стало причиной того случая. Бегали мы по селу в поисках разной поживы, которую могли найти в тех местах, где стояли итальянцы.
- Па. А немцы были?.. Ты видел немцев в Журавке?
- Были солдаты. Нам говорили, что это итальянцы. Таянцы. Они стояли в деревне долго, а мне казалось, что они были здесь всегда. Я помню, как мы всей ватагой воевали с ними. Целью наших боевых действий была, конечно, еда. Остатки с их стола - куски хлеба, забытые миски с тушенкой, печенье, кофе… Все эти богатства делились поровну мной среди всех пацанов, или отбирались старшими. Поэтому трофеи съедались сразу, едва только попадали в руки. Иногда валялась всякая бытовая всячина, помню коробки с чем-то пахнущим, чего мы и названия не знали. Иногда – даже очки, бритвы и полотенца. Все это оставлялось у трубы с дырками возле леса, из которой текла ржавая вода, там, где солдаты умывались. Я разделял группу на две. Одна шла шуметь. Это значило - кричать в кустах и бросать камни, а потом улепетывать. Не далеко, но дорогами, которые знали только мы. Вторая группа должна была лежать в кустах недалеко от того места, где итальянцы сегодня обедали, и ждать, когда все отвлекутся на шум.
- Па, а они могли стрелять по вам, или как-то вас наказать, ну, как детей? Как они реагировали?
- Было. Часто одиночными стреляли по кустам, гоготали как гусаки, долго лопотали и махали руками, но мы скоро поняли, что это они так развлекают сами себя, и уже не боялись. Мамки нас пороли за эти войны, и пытались помешать нам туда бегать, но за ежедневной добычей и готовкой еды, уходом за домом и скотиной, да еще без мужика, ни они, ни наши сестры за нами не успевали углядеть.
- Вы боялись?
- Потом уже нет.
Дождь усилился. Мы сидели с отцом под большущей вербой, и вокруг нас был совсем сухой круг изнывающего от пара асфальта. Серый крупный дождь молотил по скамейкам, собирал лужи и пузырил потоки вокруг вербы. Дерево сверху и асфальт снизу заботливо сделали вокруг нас что-то вроде шалаша. В нем было так уютно, что я забыл, где мы находимся, и замолчал под шум дождя. Сквозь мысли, я услышал, как отец тихонько похрапывает.
- А была еще зима!,- заявил он, проснувшись, потом съёжился и потер худые колени. Я достал из сумки пиджак и укрыл его. Там было еще яблоко и мы его разъели пополам. Разделить у отца сразу не получилось, и он с завистью смотрел на мои пальцы, которые в две секунды располовинили фрукт.
- Па?
- Ну,.. ты пристал,.. - тогда мне ногу миной повредило, потому что я сам по ней ударил. Как я мог не ударить, она такая красивая, с красной крышечкой, а я у них был главарь.
- Так ты знал, что это мина?
- Мне шесть или семь было. Лежала в снегу, такая, замерзшая... Знал, наверное, но ударил. Помню, как меня нес кто-то долго-долго, а я видел сзади пацанов и черные сугробы. Мама кричала, и кровь мыла мою, и бинтовала тряпками. Дальше не буду… Когда мы в Журавку поедем?!
- Скоро. Наверное завтра. Дождь кончается, слышишь?
Ты что, не плачь...